— И я подумала, — вздыхаю я, — что в каком-то смысле тоже принадлежу этому месту. Может, оно станет моим домом.
Кристина хмурится.
— Наверное, — неуверенно произносит она.
Но я благодарна ей за поддержку.
— Ну… — тянет Юрайя, — я не способен где-нибудь почувствовать себя как дома. У меня этот фокус уже не получится.
Он прав. Мы всегда и везде останемся чужими: и в экспериментальном городе, и в Бюро. Для нас все круто изменилось, и назад ничего не вернуть. Вероятно, каждый должен построить убежище внутри себя — в глубине своей души.
В комнату заходит Калеб. На его рубашке темнеет пятно от соуса, но он вроде бы ничего не замечает. В его взгляде есть некое «интеллектуальное обаяние». На минуту мне становится любопытно, что такого он успел разведать.
— Привет, — говорит Калеб и направляется ко мне, но тормозит на полпути.
Прикрываю экран планшета ладонью и молча смотрю на брата.
— Ты что, вообще не собираешься со мной общаться? — ворчит он.
— Если она начнет это делать, я умру от шока, — ледяным тоном отчеканивает Кристина.
Я отворачиваюсь. Как же мне иногда хочется обо всем забыть, вернуться к тому времени, когда мы не выбрали еще себе фракции.
20. Тобиас
— Не надеялась, что увижу тебя, — произносит Нита.
Она ведет меня за собой, и я замечаю татуировку, выглядывающую из-под ворота ее рубашки, но не могу разобрать изображения.
— Здесь тоже делают тату? — спрашиваю я.
— Кое-кто, — отвечает она. — У меня на спине — разбитое стекло, — и она умолкает, словно решает, стоит ли делиться со мной чем-то личным. — Я сделала ее потому, что это имеет отношение к повреждениям. Шутка своего рода.
Опять слово «повреждение», которое постоянно вспыхивает и затухает в моей голове после того генетического теста. А шутка — совсем не смешная даже для самой Ниты. Она выплюнула объяснение так, будто у нее стало горько во рту.
Мы шагаем по одному из кафельных коридоров, почти пустому в самом конце рабочего дня, затем спускаемся по лестнице. Синие, зеленые, фиолетовые и красные огни пляшут на стенах, их цвета меняются ежесекундно. Туннель на выходе широк и темен, и только странные огоньки освещают нам путь. Плитка совсем старая, даже через подошвы я чувствую, насколько она выщерблена и грязна.
— Эта часть аэропорта была полностью переделана и расширена, когда они перебрались сюда, — поясняет Нита. — После Войны за Чистоту лаборатории находились глубоко в подвалах, чтобы сохранить их в случае нападения на Бюро. Теперь здесь появляется только обслуживающий персонал.
— Значит, мы должны встретиться с кем-то из них?
Она кивает.
— Работа в обслуживании — это нечто. Почти все мы «ГП» — генетически поврежденные, результаты неудачных экспериментов в городах или их потомки. Есть и здоровые, вытащенные оттуда, как мать Трис. Правда, у нас нет ее генетического преимущества. А ученые и руководство являются «ГЧ» — генетически чистыми, они — потомки тех, кто никогда не подвергался модификации. Имеются, конечно, исключения, но их мало, я всех могу пересчитать по пальцам.
Я собираюсь спросить, зачем нужно подобное строгое разделение, но, чуть подумав, догадываюсь сам. «ГЧ» выросли в замкнутом сообществе, занятом наблюдениями и изучениями. А «ГП» сами родились в экспериментальных городах и явились результатом смены многих поколений тамошних жителей, чья единственная цель заключалась лишь в том, чтобы дать потомство. Разумеется, тут учитывались и знания и квалификация, но, по-моему, любая система, которая не дает возможности развиваться необразованным людям, вряд ли может быть справедливой.
— Твоя девушка права, — продолжает Нита. — Ты остался прежним, но теперь имеешь более ясное представление о своих возможностях. На самом деле, рамки есть даже у ГЧ.
— Получается, для всего установлены заборы? Для сострадания? Для совести? Откуда у вас обеих такая уверенность во мне?
Глаза Ниты ощупывают меня, но она ничего не отвечает.
— Смешно, — заявляю я. — Как вы или они можете определить границы моих возможностей?
— Так устроен мир, Тобиас, — говорит Нита. — Это просто генетика.
— Ложь, — возражаю я. — Существует нечто большее.
Я чувствую, что мне надо бежать обратно к своим. Гнев бурлит внутри меня, и мне становится жарко, хотя я не уверен, на кого именно я злюсь. На Ниту, которая полагает, что она ограниченна, или на тех, кто убедил ее в этом. А может, вообще на всех.
Мы достигаем конца туннеля, и Нита толкает плечом тяжелую дверь. За ней — шум и какое-то мельтешение. В комнате, куда мы попали, развешаны гирлянды маленьких, но ярких лампочек. Кажется, будто под потолком сплетена светящаяся паутина. Угол занимает деревянная стойка с бутылками и стаканами. Слева от нее — столы и стулья, а справа стоят люди с музыкальными инструментами. Я буквально оглушен, но единственные инструменты, которые я могу узнать, исходя из опыта своего недолгого пребывания во фракции Товарищества, — это гитары и барабаны.
Все разом оглядываются, и я чувствую себя так, будто на меня направили прожектор. Сперва мне ничего не удается разобрать в какофонии музыки и криков, но потом я привыкаю к гаму и различаю голос Ниты:
— Хочешь чего-нибудь выпить?
Только я собираюсь ей ответить, как в комнату врывается кто-то еще. Он невысок, а футболка на нем на пару размеров больше, чем требуется. Вбежавший машет музыкантам. Те замолкают, и в наступившей тишине он кричит:
— Сейчас будет вынесен приговор.
Половина присутствующих вскакивает и бросается к двери. Нита хмуро морщит лоб.
— Кому приговор-то? — спрашиваю я.
— Маркусу.
И я кидаюсь за остальными.
Несусь по туннелю, лавируя между людьми, иногда отпихивая их с моего пути. Нита бежит по пятам за мной и зовет меня по имени. Я не могу остановиться. Я — сам по себе, и мне плевать на Резиденцию. Кроме того, я всегда был хорошим бегуном.
Я перепрыгиваю через три ступеньки, хватаясь за перила, чтобы не упасть. Сам не знаю, что именно я стремлюсь узнать: что они признают Маркуса виновным? Или что они оправдают его? Чего я, собственно, хочу — его смерти или милосердия Эвелин? Не понимаю. Похоже, оба исхода для меня равнозначны. Не все ли равно, что я увижу — настоящего злобного Маркуса либо его благородную маску? Или неподдельную ярость Эвелин?
Я не помню, где находится диспетчерская. Но я отчаянно проталкиваюсь вперед, и вот они, мои родители, на доброй половине мониторов. Толпа, перешептываясь, расступается передо мной, рядом остается лишь Нита, я слышу ее тяжелое дыхание.
Кто-то прибавляет звук, и мы сквозь треск слышим их голоса. Они искажены микрофонами, но я узнаю интонации и тембр отца. Я почти могу предсказать его слова еще до того, как он произнесет их.
— Куда нам торопиться? — усмехается он. — Разве ты не жаждешь насладиться своим триумфом?
Я напрягаюсь. Это — не тот человек, которого все знают как моего отца, терпеливого, спокойного лидера альтруистов. Здесь — не Маркус, никогда никому не желающий зла, в особенности своим собственным жене или сыну. На мониторах — тот, кто с наслаждением вытаскивал свой ремень из брючных петель, оборачивал его вокруг костяшек пальцев, и один вид Маркуса возвращает меня в комнату страха, превращая в забитого ребенка.
— Нет, Маркус, — отвечает мама. — Ты хорошо служил городу на протяжении многих лет. Ни мне, ни моим советникам решение не далось легко.
Значит, Маркус уже не играет, а Эвелин продолжает носить маску. Ее голос звучит с подкупающей искренностью.
— Я и представители бывших фракций, мы постарались принять во внимание твою лояльность городу, и мои чувства к тебе, как к своему бывшему мужу…
Я фыркаю, не сдержавшись.
— Между прочим, я до сих пор являюсь твоим мужем, — изрекает Маркус. — У альтруистов запрещены разводы.
— Но они могли разводиться в случае насилия в семье, — возражает Эвелин.
Неужели она только что призналась в этом на публике? Сейчас ей нужно, чтобы люди в городе увидели ее по-новому. Перед ними — не бессердечная мегера, взявшая над ними власть, но смелая женщина, которая справилась с Маркусом и с его демонами, прятавшимися за чистеньким фасадом дома и скромной одеждой.